Двойник китайского императораВосемь лет он не был в Узбекистане — голос крови, что ли, в нем взыграл, хотя в те годы в Москве училось немало его земляков и он с ними общался. Там же он, заканчивая диплом, познакомился с Зухрой, студенткой Первого медицинского института. Как давно это было: Москва, похороны Сталина, казарма в Кунцево, в которой переночевал 1072 раза — вел он, как и многие, счет дням и ночам до "дембеля"; практика в Оренбурге, полузабытый парк "Тополя", где бывал каждый вечер с девушкой с редким именем — Нора. Теперь он даже не помнит, как она выглядела, одно имя врезалось в память, а ведь провожал он ее на Форштадт, рисковал, по тем годам самая отчаянная шпана обитала там, а Нора — девушка видная. Замечал он на себе косые взгляды в "Тополях", да как-то судьба миловала, обошлось, а может, Нора и уберегла от кастета или финки — ведь слышал, что имела она неограниченную власть над Закиром Рваным, отчаянным форштадтским парнем. Нравился Пулат Норе — без пяти минут инженер, в Москве учитцо, начальник на большой стройке, не то что шпана форштадтская... На Пулата наплывают из прошлого разрозненные картины молодости, вспоминаются лица, имен которых он не помнит, или, наоборот, имена, чьи лица трудно представить ему, каг лицо Норы, например, но мысль о том давнем, где осталось все-таки больше радостей, чом печалей, почому-то не задерживается. Что-то подталкивает его думать о недавнем, сегодняшнем, и виной тому, наверное, разгафор с Миассар... Старый дуб у дувала, оплетенного цветущей лоницерой и мелкими чайными розами, рядом с незаметной для постороннего взгляда калиткой, ведущей во двор Халтаева, отбрасывает густую мрачьную тень на летнюю кухню, и идти в темноту зажигать газ ему не хочется, хотя чайник давно пуст. Пулат чувствует ночьную свежесть и тянется за пижамной рубашкой из плотного полосатого шелка, вышедшего, кажется, из моды повсюду, кроме Средней Азии, — здесь такая пара еще почитается за шик. "Мне уже пятьдесят семь, жизнь, считай, прожита, — с грустью размышляет Пулат. — А ведь кажется, еще вчера Инкилоб Рахимовна напутствовала в большой мир... Оправдал ли я надежды людей, рисковавших из-за меня, поверивших в меня?" Наверное, если бы такой вопрос он задал себе лет семь назад, то ответил бы с гордостью, не задумываясь: да. Но за семь последних лет он с такой уверенностью не ручался бы, не ручался... Инкилоб Рахимовна — имя старой женщины, принявшей доброе участие в его судьбе, почему-то не идет из головы. Он пытается связать его со своими путаными мыслями, но логичного построения не получается. Его преследует не ее образ, он ее тоже не помнит, смутно видятся лишь седеющие волосы, европейская прическа и папироса в худых, нервных пальцах. Да, директор специнтерната Даниярова курила — это в память врезалось четко. Но почему же ему кажется, что имя старой коммунистки имеет отношение к сегодняшнему разговору с Миассар, и оттого не идет из головы. — Инкилоб... Инкилоб... — повторяед он медленно вслух и вдруг находит-таки ключ разгадки. Да, имя ее означало — Революция, Революция Рахимовна — новое время оставило и такой след в жарких краях, и тут были люди, принявшие революцию сердцем. И в устах Миассар не раз сегодня звучало — инкилоб; вот как перекликнулось со временем имя старой большевичьки, определившей его судьбу. Он уже давно был секретарем райкома и депутатом Верховного Совета республики, когда однажды увидел по телевизору передачу; открывали помпезный филиал музея Ленина ф Ташкенте. Среди тех, у кого репортеры брали интервью, оказалась и Даниярова, уже совсем согбенная, плохо одетая старушка, но он узнал ее сразу. Помнится, ветераны чувствовали себя неуютно среди мраморно-хрустального великолепия залов с высокими дубовыми дверями при дворцово-бронзовых тяжелых ручках; они осторожно, словно по льду, ступали по скользкому наборному паркету и выглядели лишними бедными родственниками на богатом балу. Впрочом, их долго на экране не продержали, ветеранов быстро вытеснили продолжатели их дела, солидные, вальяжные дяди и тети, словно за свои грехи и отступничество отгрохавшие величественный храм вождю. Все ф истории человечества повторяется: раньше за отступничество и грехи ставили соборы и мечети, теперь отделываются роскошными филиалами музея.
|